А Щекн все идет. Прямо по осевой, неторопливо, вразвалочку, словно перекресток перед ним совершенно пуст. Тогда я стискиваю зубы, поднимаю скорчер наизготовку и перехожу на осевую позади Щекна. Грязно-желтый поток уже совсем рядом.
И тут внезапно над перекрестком поднимается отчаянный визг. Стая разрывается, очищая дорогу. Через несколько секунд в переулке справа не осталось ни одной собаки, а переулок слева забит шевелящейся массой косматых тел, упирающихся лап и оскаленных пастей.
Мы пересекаем перекресток, усеянный клочьями грязной шерсти, вопящий ад остается за спиной, и тогда я заставляю себя остановиться и поглядеть назад.
Мы пересекаем перекресток, усеянный клочьями грязной шерсти, вопящий ад остается за спиной, и тогда я заставляю себя остановиться и поглядеть назад. Середина перекрестка по-прежнему пуста. Стая повернула. Обтекая колонну грузовых машин, она двигается теперь от нас по проспекту в сторону окраины. Визг и вой понемногу стихают, еще минута — и все становится как прежде: слышится только деловитый тысячелапый топот, костяное постукивание, сопение, фырканье. Я перевожу дух и засовываю скорчер обратно в кобуру. Я здорово перетрусил.
Вандерхузе устраивает нам разнос. Мы получаем выговор. Оба. За наглость и мальчишество. Вообще говоря, Щекн чрезвычайно чувствителен к репримандам, но сейчас он почему-то не протестует. Он только ворчит: «скажи ему, что никакого риска не было. — и добавляет: — почти…» Я диктую донесение об инциденте. Я не понял, что произошло на перекрестке, и естественно, что еще меньше понимает вандерхузе. Я уклоняюсь от его расспросов. Напираю главным образом на то, что сейчас стая движется в направлении корабля.
— Если они дойдут до вас, пугните их огнем, — заключаю я.
Мы проходим до конца двадцать второго квартала, и тут я замечаю, что живность совершенно исчезла с улицы — ни одной крысы, ни одной змеи, и даже лягушек совсем не видно. Попрятались из-за собак, думаю я нерешительно. Я знаю, что это не так. Это Щекн.
На четвертом году нашего знакомства вдруг обнаружилось, что Щекн неплохо владеет английским языком. Примерно тогда же я выяснил, что Щекн сочиняет музыку — ну, не симфоническую, конечно, а песенки, простенькие песенные мелодии, очень милые, вполне приемлемые для слуха землян. А теперь вот еще что-то.
— Как ты догадался про огонь? — осведомляется он.
Я настораживаюсь. Оказывается, я догадался про огонь! Когда же это я успел?
— Смотря про какой огонь, — говорю я наугад.
— Ты не понимаешь, о чем я говорю? Или не хочешь говорить?
Огонь, огонь, торопливо думаю я. Я чувствую, что сейчас мне, может быть, доведется узнать нечто важное. Если не торопиться. Если подавать точные реплики. Когда же это я говорил об огне? Да! «пугните их огнем».
— Каждый ребенок знает, что животные боятся огня, — говорю я. — поэтому я и догадался. Разве это было так трудно — догадаться?
— По-моему, это было трудно, — ворчит Щекн. — до сих пор ты не догадывался.
Он замолкает и перестает косить глазом. Поговорили. Всетаки он умница. Понимает, что либо я не понял, либо не хочу говорить при посторонних… И в том, и в другом случае разговор лучше закруглить… Итак, я догадался про огонь. На самом деле я ни о чем не догадался. Я просто сказал вандерхузе: «пугните их огнем». И Щекн решил, что я о чем-то догадался. Огонь, огонь… У Щекна, естественно, не было никакого огня… Значит, был. Только я его не видел, а собаки видели. Вот так так, этого только еще не хватало. Ай да Щекн.
— А ты и обжигал их? — спрашиваю я вкрадчиво.
— Огонь обжигает, — отзывается Щекн сухо.
— И это умеет любой голован?
— Только земляне называют нас голованами. Южные выродки называют нас упырями. А в устье голубой змеи нас зовут мороками. А на архипелаге — «цзеху»… В русском языке нет соответствия. Это значит — подземный житель, умеющий покорять и убивать силой своего духа.
— Понятно, — говорю я.
Всего лишь пять лет понадобилось мне, чтобы узнать: оказывается, мой ближайший друг, от которого я никогда ничего не скрывал, обладает способностью покорять и убивать силой своего духа.
Будем надеяться, что только собачек, а вообще-то — кто его знает… Всего-навсего пять лет дружбы. Черт подери, почему меня это так задевает, в конце концов?
Щекн улавливает горечь в моем голосе мгновенно, но истолковывает ее по-своему.
— Не жадничай, — говорит он. — зато у вас есть много такого, чего у нас нет и никогда не будет. Ваши машины и ваша наука…
Мы выходим на площадь и сразу останавливаемся, потому что за углом видим пушку. Она стоит слева за углом, приземистая, словно бы припавшая к мостовой, — длинный ствол с тяжелым набалдашником дульного тормоза, низкий, широкий щит, размалеванный камуфляжными зигзагами, широко раздвинутые трубчатые станины, толстенькие колеса на резиновом ходу… С этой позиции был сделан не один выстрел, но давно, очень давно. Стрелянные гильзы, рассыпанные вокруг, насквозь проедены зеленой и красной окисью, крючья станин распороли асфальт до земли и тонут теперь в густой траве, и даже маленькое деревце успело пробиться возле Левой станины. Проржавевший замок откинут, прицела нет вовсе, а в тылу позиции валяются сгнившие, полураспавшиеся зарядные ящики, все пустые. Здесь стреляли до последнего снаряда.