Как слепой, он устремился в прихожую, натолкнулся на стенку и неверными шагами двинулся в кабинет. Там он обеими руками бросил ноты на стол, словно эта бумажная трубка обжигала его, упал в кресло и прижал к глазам ладони.
Ноги подо мной подогнулись, и я остановился в дверях, ухватившись за косяк.
Он молчал, и мне казалось, что молчание это длится бесконечно долго. Более того, мне казалось, что оно никогда не кончится, и у меня возникла дикая надежда, что оно никогда не кончится, и я не услышу никогда тот ужас, который принес мне Чачуа. Но он все-таки заговорил:
— Слушай… — просипел он, отрывая руки от лица и запуская пальцы в густую шерсть над ушами. — Опять «Спартак» пропер! Ну, что ты будешь делать, а?
5
И опять приснился мне сон, исполненный бессилия и безнадежности: будто с пушечным громом распахнулись все окна и двери и тугим сквозняком вынесло из синей папки все, что я написал, в озаренное кровавым заревом пространство над шестнадцатиэтажной пропастью, и закружились, замелькали, закувыркались разносимые ветром странички, и ничего не осталось в синей папке, но еще можно было сбежать вниз, догнать, собрать, спасти хоть что-нибудь, да вот только ноги словно вросли в пол, и глубоко в тело вошли удерживающие меня над лоджией крючья. «Катя!» — закричал я и заплакал в отчаянии, и проснулся, и оказалось, что глаза у меня сухи, ноги свело, и невыносимо болит бок.
Некоторое время я лежал под светлыми квадратами на потолке, терпеливо двигал ступнями, чтобы избавится от судороги, и мысли мои текли лениво и без всякого порядка. Думалось мне, что я все-таки очень нездоров, и придется мне внять все-таки убеждениям Катьки и лечь на обследование… И сразу все затормозится, все остановится, и надолго закроется моя синяя папка…
И еще я подумал, что хорошо бы распечатать ее в двух экземплярах, и пусть один экземпляр хранится у Риты… Хотя, с другой стороны, она тоже не девочка, что-то у нее нехорошее то ли с почками, то ли с печенью… Совершенно непонятно, просто представить себе нельзя, как, где, у кого можно поместить рукопись на хранение — чтобы и хранили, и не совали в нее нос…
Потому что вполне возможно, что нынешний сон мой — пророческий: ничего мне не успеть закончить, и разметет мою синюю папку тугой сквозняк по каналам и помойкам. И листочка не останется, чтобы засунуть его в машину на предмет определения нкчт…
И вот когда я вспомнил об нкчт (просто так вспомнил, к мысли пришлось по принципу иронии и жалости), вот тогда словно сама собой появилась у меня догадка, ясная и сухая, как формула: не ценность произведения они там определяют.
Так вот, что он хотел мне все время втолковать, невеселый мой вчерашний знакомец! Наивероятнейшее количество читателей текста — сюда же все входит! И тиражи сюда входят, и качество, и популярность, и талант писателя, и талант читателя, между прочим. И можешь ты написать гениальнейшую вещь, а машина выдаст тебе мизер, потому что никуда твоя гениальная вещь не пойдет, прочтут ее разве что жена, близкие друзья да хорошо знакомый редактор, на котором все и кончится: «Ты же понимаешь, старик… Ты, старик, пойми меня правильно…»
Умненькая машина, хитренькая! А я, дурак, потащил к ним свои рецензии, мусор им свой потащил, мусорную свою корзину. Я сел, обхвативши колени руками. Вот что он имел в виду. Вот почему он мне, можно сказать, назначил следующее свидание. Сущное он мое имел в виду, подлинное. Чтобы твердо понял я, на каком я свете и надо ли мне дальше горячиться или же, подобно многим до меня, стоит бросить работать и начать вместо этого хорошо зарабатывать…
И холодно мне стало от этих мыслей, кожа пошла мурашками, и я натянул на плечи одеяло, и ужасно вдруг захотелось закурить.
Страшненькая машина, жутенькая. И зачем только это им понадобилось? Конечно, знать будущее — вековая мечта человечества, вроде ковра-самолета и сапог-скороходов. Цари-короли-императоры большие деньги за такое знание сулили.
Цари-короли-императоры большие деньги за такое знание сулили. Но если подумать, то при одном непременном условии: чтобы будущее это было приятным. А неприятное будущее — кому его нужно знать? Вот прихожу я на Банную с синей папкой, и говорит мне машина человеческим голосом: «А дела твои, Феликс Александрович, дерьмо. Три читателя у тебя будут, утрись…»
Я отбросил одеяло и стал нашаривать ногами тапочки.
А ведь не идти на Банную теперь тоже нельзя! Должен же я знать… Зачем? Зачем мне это знать, что вся работа моя, жизнь моя, по сути дела, коту под хвост? Но с другой стороны, почему уж так обязательно коту под хвост? А если и так, то что это означает — коту под хвост? Не сам ли я мечтаю отдать на хранение синюю папку так, чтобы не залез в нее потный любопытный нос Брыжейкина или Гагашкина? Впрочем, потный любопытный нос — это все-таки нечто иное. Брыжейкин Гагашкиным, а читатель читателем. Все же я, черт возьми, не рукоблудием занимаюсь, — я для людей пишу, а не для самоуслаждения. Конечно, с самого начала я готов был к тому, что синюю папку при моей жизни не напечатают. Обычное дело, не я первый, не я последний. Но мысль о том, что она просто сгинет, на пропасть пойдет, растворится во времени без следа… Нет, к этому я не готов. Глупо, согласен. Но не готов. Потому и страшно!