Я отдал Славке деньги, чтобы расплатился он за меня, и направился по ковровой дорожке в вестибюль.
Ярко освещенный зал наш был уже полон, ни одного свободного места не оставалось, кое-где столики были сдвинуты под большую компанию, табачный дым в несколько слоев стлался над головами, сверкала прозрачная влага во вздымаемых чарах, стучал множественно металл о стекло и фаянс, раздавались заверения в дружбе, и уже в дальнем углу у фальшиво раскаленного камина некто седовласый в роскошно-мохнатой водолазке стихи возглашал диаконовским рыком, а в другом углу компания лейб-гвардейцев стояла навытяжку, поднявши наполненные фужеры на уровень груди, — выслушивала тост, выражающий самые крайние упования, сожалея, вероятно, лишь о том, что нельзя будет, как при прежнем директоре клуба, по опустошении фужеров разом ахнуть их об пол и придавить осколки каблуком; и уже двигался от столика к столику приветливо смеющийся, не очень известный читателям, но зато здесь почти всеми любимый Шура Пеклеванный, похлопывал сидящих по спинам, склонялся над женскими ручками и все отклонял и отклонял предложения присесть, потому что двигался к столику вполне определенному: Шура всегда абсолютно точно знал, к какому столику надлежит подсесть сегодня; и уже с шумом, громко переговариваясь, спускалась с антресолей по деревянной лестнице в зал манипула критиков и литературоведов, у которых только кончилось заседание, растекаясь, спустившись, между столиками, здоровалась, подсаживалась, прощалась; а посреди этого коловращения, в самом центре зала, толпа молодых напористо угощала главного редактора периферийного журнала, квадратного, даже кубического восточного человека в тюбетейке и стандартном пиджаке, усеянном по лацканам непонятными значками… Прекрасная жизнь била ключом, а мне надо было опять тащиться в чертову даль, и я с унынием думал о том, что еще может выкинуть тот, кто распоряжается моей судьбой…
Мне повезло — я сразу поймал такси, и через полчаса я отыскал в Бирюлеве больницу. Когда я вошел в палату, Костя сидел на койке, скрестивши ноги по-турецки, и с отвращением выскребал ложкой с тарелки остатки манной каши. Был он весь в больничном, клеймен был больничными клеймами, но в остальном выглядел неплохо. Конечно, румяным крепышом я бы его сейчас его не назвал, морда у него для этого была слишком бледновата, но и от умирающего в нем теперь уже ничего не осталось, хотя подбородок и был измазан манной кашей.
Палата оказалась на шесть коек, и у окна кто-то лежал с капельницей, а больше в палате никого не было, все ушли смотреть хоккей.
Палата оказалась на шесть коек, и у окна кто-то лежал с капельницей, а больше в палате никого не было, все ушли смотреть хоккей.
Увидев меня, Костя живо вскочил и так рьяно ко мне бросился, что я было ужаснулся: уж не хочет ли он меня обнять. Однако он ограничился пожатием и сердечным трясением руки моей. Он пожимал и тряс мою руку и говорил при этом, как заведенный, почему-то все оглядываясь на тело с капельницей. Он не давал мне сказать ни слова. Он рассказывал мне, как его сначала рвало, а потом несло, как ему промывали сначала желудок, а потом кишечник, как его кололи, как его массировали и как ему давали кислород. И все время при этом он оглядывался и, наступая мне на ноги, оттеснял меня к двери.
— Да что ты пихаешься? — сказал я, наконец, уже в коридоре.
— Пойдем присядем, — пригласил он. — Вон там, скамеечка под пальмой.
Мы сели. В коридоре было совершенно пусто, только вдали дежурная сестра тихонько звякала пузырьками, а Костя все еще продолжал говорить, хотя уже и с меньшим возбуждением. Его неистовую радость при встрече со мной я отнес за счет эйфории от чувства благодарности и подумал, помнится: «Надо же, животное — а ведь чувствует!». И сейчас, ворвавшись в первую паузу, я осведомился:
— Что, помогло, значит?
— Что именно? — спросил он быстро.
— Ну, этот твой… Мафусаил…
— Да! — сдавленным от восторга голосом воскликнул он, снова хватая меня за руку. — Да! Если бы не это… А тут, понимаешь, сразу промывание желудка, под давлением, представляешь? Клизьму такую засадили, вредители! Знаешь, сегодня я только понял, какая это страшная пытка у инквизиторов была, когда воду закачивают… Веришь, у меня глаза на лоб полезли, впору к окулисту просится!..
И он пустился по второму разу. При этом он острил — иногда довольно удачно, вообще все пытался изобразить в юмористическом плане, но чувствовалась за этим юмором нездоровая натуга, и очень скоро мне пришло в голову, что никакая это не эйфория от благодарности, а бурлит это в нем, наверное, и изливается сейчас наружу пережитый ужас смерти, и я совсем уже было вознамерился успокоительно похлопать его по колену, как вдруг он оборвал себя и спросил почти шепотом:
— Ты что так смотришь?
— Как? — я растерялся. — Как я смотрю?
Взгляд его зигзагом пролетел по моему лицу и затем ускользнул куда-то во тьмы за пальмой.
— Нет, никак… — уклонился он и снова стал смотреть на меня.
— А ты, я вижу, вдетый сегодня, а? Поддал, а?
— Было дело, — соврал я и, не удержавшись, добавил: — Если бы не ты, я бы и сейчас там сидел с удовольствием…