ним не ходим.
— …
— А кем вы работаете?
— …
— Они резали наших детей! Уши резали, нос, голову! Знаете, в Карабахе после землетрясения французы-спасатели нашли трубу, заваренную с двух
сторон, разрезали ее, а там азербайджанские дети! Французы увидели это и сразу уехали, не стали им помогать.
— …э-э-э…эти армяне всех купили. У них, знаете, сколько денег? Мешки! Сейчас в НКО забастовки, никто не работает, а деньги все получают. Откуда
у них деньги? Вы знаете, и в Сумгаите все делали армяне.
— ?..
— Да-да, они ходили и резали армян. Один армянин зарезал четырех человек. Знаете, какие они жестокие? Как фашисты! А наши даже прятали армян под
кроватями.
— Ты знаешь, — говорит тот худенький, небритый, может быть студент, переходя в запале на «ты», — их три миллиона, а нас — семь! Мы, весь народ
как один, встанем и пойдем и умрем за нашу землю! Как один человек, — говорит он и поднимает вверх руку со сжатым сухоньким кулачком, и глаза
его горят, и мне вспоминаются те, лысые, голые по пояс, крепкие, как кегли, которые штурмовали с пеной на губах армянские кварталы.
Поезд отошел в полночь, говорили мы до трех, а потом они выяснили, что у меня жена — армянка, и замолчали, сказав перед этим что-то друг другу.
Они смотрели в пол и улыбались, словно сожалели о потраченном на меня времени, качали головами и говорили: «Нет-нет, ничего, не бойся», — а я
говорил, что не боюсь. «У нас есть азербайджанская пословица, — сказали они, — кто твоя жена по национальности, такой ты человек и есть. Нет,
нет, ничего, не бойся».
Мы легли спать. Окно в купе оставалось открытым, и, прежде чем заснуть, я успел подумать: «Сейчас завернут тебя, Саня, в одеяльце и выкинут в
окошко, и никто тебя в этой степи не найдет». А мимо окна с грохотом летела ночная степь, черная степь без огней, тело мое моталось на узенькой
полке, а в голову лезло: «Завтра будет утро, утро будет завтра…»
Утром я проснулся чуть позже моих ночных собеседников. Я открыл глаза и увидел, что эти милые люди, так любезно оставившие меня в живых, уже
вертикальны, выглядели они пожеванно и хмуро, на меня — никакого внимания, я перестал их интересовать, переговаривались они вяло, односложно.
Прощались мы вполне мирно, с шутками:
— Передай привет своим друзьям-армянам.
— Обязательно передам.
Я спросил, где они работают. Двое оказались работниками обкома, а третий, тот худенький и небритый, собиравшийся еще вчера идти всем народом,
оказался служителем муз — выпускником института культуры.
Дальше в купе я поехал один. За окном бежала серая холмистая пустыня с клубками колючек; иногда проскакивали деревья, каналы, канавы, низкие
домишки, запутавшиеся в зелени, загаженные станции, гуси, лошади, отары овец и виноградники — все это быстро продергивалось мимо скачущей лептой
и надолго замещалось все той же клочковатой пустыней. Равнинный Азербайджан — богатейшая земля, лежащая в беспорядочном хламе, — моя родина.
Состав снижает скорость и медленно ползет вдоль заграждений. Это граница с Ираном. С нашей стороны — два ряда колючей проволоки на столбах с
сигнализацией и пограничные заставы, со стороны Ирана — та же голая равнина без признаков жизни и лишь где-то на горизонте встают холмы; на
одном из них белыми камнями выложен портрет Хомейни. Он смотрит в нашу сторону. Ни пограничников, пи заграждений. «Тах-тили-тах, тах-тили-тах»,
— стучат колеса, и меня бьет о стенку вагона. Пути так изношены, что кажется, что поезд когда-нибудь с них соскользнет, как бусинка с ниточки, —
как здесь до сих пор не было крушений?
На одной из станций выяснилось, что от Миндживана в Кафан пойдут только четыре вагона: пассажиров нет, так какой смысл гонять пустые вагоны?
Смысла никакого нет, мне пришлось срочно перебираться в соседний вагон, я помог перетащить вещи женщинам-армянкам из соседнего купе. Чего только
у них не было: ящики, ящички, посуда, зеркала, стекла, рамы, карнизы, узлы, коробки — все, что осталось от нажитого. Вот зеркало, старое
зеркало, посмотрите, какое хорошее, как бросить, жалко, всю жизнь жили в Арменикенде, знаете, там наверху, э-э… дом был, двор был, виноград был,
все бросили, а что делать, завтра придут — убьют. А здесь она купила маленький дом, курочки есть, огород, приходите в гости обязательно.
Армянки оживают — в вагоне только свои, улыбаются, разглаживают лица ладонями, скоро конец их мучениям, скоро их встретят мужья. Мужчины боятся
ездить по дороге Баку-Кафан, могут убить, поэтому весь скарб перевозят женщины, немолодые, сухонькие женщины. Когда они тащат на себе узлы, на
их худых, цыплячьих шеях вылезают все жилы, а мужчины боятся ездить: могут убить.
Когда они тащат на себе узлы, на
их худых, цыплячьих шеях вылезают все жилы, а мужчины боятся ездить: могут убить.
Потом они рассказывали про Сумгаит, про нападение на роддом, как младенцев выкидывали в окна, разрывали, отрезали им головы. Все это
рассказывается быстро, почти скороговоркой, переходя с русского на армянский, и я уже половину не слышу, опять нарастает этот ужас, страх,
Господи, как от него уйти? Я покрываюсь гусиной кожей, мне просто холодно, холодно, трясет. Очень хочется, чтоб они замолчали. Конечно, они не