потом в очах поселится безвременье. «Все мы из породы фей. Горе нас старит, а радость молодит», — говорится в одной очень старой и очень детской
сказке, а за стеклом у нас беременные сугробы, и когда окончательно рассветет, они будут смотреть нам в окна, потому что живем мы на первом
этаже далеко-далеко за Полярным кругом, в маленьком поселочке, в самой середине белого безмолвия, где сопки, березки-карлицы и вьюги распускают
по ветру свои седые волосы.
А еще, когда рассветет, то окажется, что вокруг множество следов, и я всегда ловлю себя на том, что ищу среди них свой. Свой и Майи. Меня
почему-то всегда очень радует, если я их нахожу.
А следы за день оплывут под солнцем, а ночью подмерзнут, и их — эти маленькие свидетельства того, что в недалеком прошлом мы все-таки были на
этом свете, — прикроет колючий снег.
Господи Боже ты мой! Сколько мы с ней еще упражнялись на ниве детозачатия! Невозможно представить себе, сколько мы упражнялись, сколько было
ночей, лекарств, каких-то непонятных, немыслимых процедур! И ничего не осталось, кроме надежды.
У надежды шагреневая кожа. Она тает, вернее, жизнь обкусывает ее по краям. Словно мышка.
Помню, как Майя впервые предложила мне взять ребенка. Помню, как у нее при этом исказился голос и некоторые звуки едва-едва были слышны. Так
бывает с музыкальным инструментом, в котором в самый нужный и ответственный момент западает клавиша и пропадает самый нужный, самый важный звук
и слышится только трогательное — ти-и! Клавиша сделала все что могла, почему-то чувствуешь себя на стороне этой клавиши -.ценишь ее последнее
усилие. А еще у нее, у Майи, подрагивали кончики ресниц — пушистые кисточки.
Помню свое возмущение этим предложением, которое я, впрочем, тут же подавил, и вместо него в душе сейчас же народилась тоска, апатия, меланхолия
и еще что-то подобное — так бывает, когда одной тоски уже явно не хватает, — и я уже как о свершившемся подумал о том, что я — умный, красивый,
с выразительным лицом — никогда не буду иметь ребенка, очень-очень на себя похожего, такого же умного, красивого и выразительного.
И я — у меня тогда что-то сделалось с голосом: пришлось перед тем, как начать говорить, сделать несколько сухих глотков — медленно выговаривая
слова, попросил ее попытаться еще раз.
И мы попытались еще много-много раз, и все это довольно тяжелая, надо сказать, работа.
Иногда мне приходила мысль бросить Майю — ведь бросают же мужья своих жен. Бросить, развестись, сойтись с другой — уж она-то мне точно родит; а
потом я вспомнил тот шрамик-лесенку, и то, как я его трогал, и то, как она при этом дышала, эта лесенка, этот шрамик, под моей рукой, — эта
память останется у меня навсегда, на кончиках пальцев, на подушечках, — и сейчас же я ощутил всю свою несвободу. Конечно же, я не брошу Майю.
Конечно же, я не брошу Майю. Мы
с ней связаны очень прочной ниточкой, а может быть, не одной, а множеством ниточек — серебристых, звонких паутинок: по ним передается боль.
Убери боль — станет не хватать боли. Странное ощущение.
— Ну, а все-таки — спрашивал я ее тогда, — возьмем мы ребенка, а что если ты родишь?
— Значит, будет два ребенка, — сказала она тихо, твердо, глядя в сторону, и я понял, что это уже все, что она уже не родит, и она сейчас же
сделалась маленькой-маленькой, и ее захотелось взять на руки, покачать, утешить, сказать; «Да-да-да, пусть их будет двое».
А потом мы с ней долго ходили по различным инстанциям — не правда ли, какое неприятное, металлическое слово, оно вполне соответствует тому
неприятному ощущению какой-то почти физиологической неопрятности, возникшему от всей этой процедуры, словно бы внутрь тебя вставили скользкий,
холодный, кисловатый никелированный стерженек, и тот, кто вставил, всегда вправе безо всяких уведомлений проверить, на месте ли он, вправе
залезть, ощупать, а ты при этом просто присутствуешь как некий статист, чьими чувствами помыкают походя, которого словно бы не существует вовсе,
о котором говорят в третьем лице, что лучше бы ему встать здесь или же пройтись туда. «Ну-ка, пройдитесь, — вспоминают о нем наконец, но только
лишь для того, чтоб добавить: — Ну кто же так ходит, поглядите-ка, он совсем не умеет ходить».
В этих инстанциях на какое-то время действительно перестаешь принадлежать самому себе и смотришь на себя как бы со стороны, отмечая, что у тебя
очень напряжена спина, рот, право же, несколько кривоват, а руки должны быть не здесь, а, скорее всего, вот тут, где ты их на самом-то деле и
ощущаешь.
Там нам рассказали о документах — их оказалось ужасающее количество. А потом, после незначительных провалов в памяти, когда взор твой, подмечая
какие-то мелкие, незначительные предметы; соринки, пылинки, задерживаясь, например, на усатой родинке говорящего с тобой чиновника, приютившейся
у него на верхней губе и более всего напоминающей голову моржа, высунувшегося из лунки, да так и уснувшего в этой неудобной позе, — с
удивительной легкостью минует некоторые очень нужные события, следуя которым можно было бы постичь ускользающую логику этого томительно долгого
дня, — мы очутились в доме ребенка, где заведующая — знакомая наших знакомых — показала нам помещения и детей. По коридорам бегала одинаково