ларек, ткнул пальцем в самую мелкую — «эту», мне ее и выдали.
Сколько она у меня распечатывалась и падала с грудей — это не сосчитать, и все время я на нее наступал, и она мне в ботинок впивалась, и хорошо,
что маленькая, — насквозь его не протыкала, а то Серега Бережной по кличке «Бережней с кретинами», тот самый, что, напившись, уверял, что он —
Эрнест Хемингуэй, родной внук покойного, и сделан во время Кубинского кризиса, купил себе планку сразу на четыре отростка и только пришпилил ее
на себе, как она у него через мгновение отцепилась, упала, а он на нее, конечно же, наступил и пропорол себе ступню,
Месяц потом в госпитале валялся, потому что от сопревшего в ботинке носка получил заражение голубой Эрнестовой крови. Между прочим, после этого
разрешили носить шитые планки, то есть пришивать их к белью намертво.
Выводок блядей! Хочется повторить. Вот так у нас всегда, чтоб им письку на лохмотья размотало, пока не ухлопают кого-нибудь, перемен не жди.
Вот упал у нас генерал на пирсе, поскользнулся он, милашка, в наших новеньких флотских тапочках на кожаной подошве, и только затылочек во все
стороны в лучах восходящего солнца брызнул. И только тогда нам всем тапочки заменили: выдали те, что не скользят на вспотевшем железе, — тапочки
на микропоре.
А сколько до этого подводников падало, сколько их билось своими тупыми головками или что там у нас вместо них имеется — о железо! о железо! о
железо! — и никого это не волновало, а как генерал звякнулся, язви его в душу тухлую, так всем сразу и полегчало.
Велик, конечно, соблазн возвести этот случай в принцип и бить генералов, ухватив их за срань, обо что ни попадя, чтоб до перемен на Руси
достучаться, но не будем мы этим пользоваться, По-моему, нехорошо это как-то. Нехорошо. Лучше мы снова вернемся к описанию пейзажа.
— Онанизм! — заявлял наш старпом, который является составной частью нашего пейзажа. — Это полезно!
И заявлял он так в переполненной кают-компании где-нибудь к середине похода. Причем посреди доклада, не поймешь к чему — все затихали, ждали,
что же дальше. А он, вроде бы про себя:
— И врачи рекомендуют. Надо бы нашему доктору лекцию прочитать.
— Так доктор и так все знает, Алексей Ильич! — не выдерживал я у себя в углу, и мне тут же вставляли в нежную часть кусок подзорной трубы,
огорчали меня то есть, наказывали в приказе, а потом аккуратненько переносили все это в мою карточку взысканий-поощрений. И не было в моей
карточке места живого.
Меня наказывали: «за неуважение к старшим», «за препирательство», «за систематический халатный надзор», «за спесь и несобранность», «за
умничанье» и, наконец, «за постыдную лживость при объективности событий».
А зам перед проверкой штабом флота вбегал к помощнику командира в каюту и, торопливо спотыкаясь, записывал нам, командирам боевых частей, всем
одно и то же взыскание: «За низкую организацию соцсоревнования во вверенном подразделении» — выговор-выговор-выговор!
И я сочувствовал этой его торопливости.
Потому что когда мне давали эту карточку на ознакомление — а вы знаете, конечно, что у нас офицера знакомят с его взысканиями, — я, улучив
мгновение, кинь ее в форточку, и она, заметавшись, как чумная мышь летучая, полетела, полетела, полетела — размножаться. И помощник потом все
никак не мог мне доказать, что он только что мне ее вручил.
Потому что не успел я расписаться за ее получение в журнале учета ознакомлений офицерского состава со своими карточками, потому что, пока он
рылся, оттелячив свой ядреный круп турецкого кастрата, хрипя в галстуке под целой стопкой журналов — «инструктажа по технике безопасности»,
«учета воинской дисциплины», «учета бесед…» и «учета учетов» — в поисках того журнала «ознакомлений», я свою карточку уже сплавил в форточку.
— Не может быть! — говорил он потом и шарил повсюду бессознательно. — Я где-то здесь ее положил.
— Может, — говорил ему я и смотрел нагло.
Про-мис-куи-тет, одним словом, про-мис-куи-тет! И обширная, систематическая пронация с помощью пронатора.
Я как-то сказал все эти слова, пытаясь с помощью их очень сдержанно, в строгих, меланхолических тонах описать всю нашу флотскую жизнь, но меня
никто не понял.
Все смотрели на меня и будто принюхивались, будто я по старинному обычаю венецианок между щечками ягодиц раздавил ампулу с духами и теперь они в
непонятном томлении старательно постигают природу столь дивного аромата.
А у зама даже носик вытянулся, и вся его мордочка сделалась такой суетливо тонкой, щетинистой — ну, точь-в-точь как у опоссума, проверяющего
свежесть утиных яиц, — такая недалекая-недалекая — видимо, оценивал он те слова на правильность политического звучания.
Но столь хрупкая его изостация (изосрация. так и хочется ляпнуть) была совершенно подавлена и опоганена нашим старпомом.
— Химик, еб-т! — сказал он.
Наш старпом, кроме как «Мандавошка — это особый вид бабочки без крыльев», ничего же поучительного сказать не может, И еще он много чего сказал,
но я это все усвоил только на треть, потому что смотрел ему на мочку уха.
Этому фокусу меня научил Саня Гудинов, с которым мы столько прожили, что если собрать все это вместе, то получится огромный холм, состоящий из