— Я знаю, ты без гроша, — сказал он.
— Ах ты нахал мерзопакостный! — ответил Линч.
Это вторичное доказательство речевого богатства Линча снова вызвало улыбку у Стивена.
— Счастливый день для европейской культуры, — сказал он, — когда слово «мерзопакостный» стало твоим любимым ругательством.
Они закурили и пошли направо. Помолчав, Стивен сказал:
— Аристотель не дает определений сострадания и страха[156]. Я даю. Я считаю…
Линч остановился и бесцеремонно прервал его:
— Хватит! Не желаю слушать! Тошнит. Вчера вечером мы с Хораном и Гоггинсом[157]мерзопакостно напились.
Стивен продолжал:
— Сострадание — это чувство, которое останавливает мысль перед всем значительным и постоянным в человеческих бедствиях и соединяет нас с терпящими бедствие. Страх — это чувство, которое останавливает мысль перед всем значительным и постоянным в человеческих бедствиях и заставляет нас искать их тайную причину.
— Повтори, — сказал Линч.
Стивен медленно повторил определения.
— На днях в Лондоне, — продолжал он, — молодая девушка села в кэб. Она ехала встречать мать, с которой не виделась много лет. На углу какой-то улицы оглобля повозки разбивает в мелкие осколки окна кэба, длинный, как игла, осколок разбитого стекла пронзает сердце девушки. Она тут же умирает. Репортер называет это трагической смертью. Это неверно. Это не соответствует моим определениям сострадания и страха.
Чувство трагического, по сути дела, — это лицо, обращенное в обе стороны, к страху и к состраданию, каждая из которых — его фаза. Ты заметил, я употребил слово останавливает . Тем самым я подчеркиваю, что трагическая эмоция статична. Вернее, драматическая эмоция.
Тем самым я подчеркиваю, что трагическая эмоция статична. Вернее, драматическая эмоция. Чувства, возбуждаемые неподлинным искусством, кинетичны: это влечение и отвращение. Влечение побуждает нас приблизиться, овладеть. Отвращение побуждает покинуть, отвергнуть. Искусства, вызывающие эти чувства, — порнография и дидактика — неподлинные искусства. Таким образом, эстетическое чувство статично. Мысль останавливается и парит над влечением и отвращением.
— Ты говоришь, что искусство не должно возбуждать влечения, — сказал Линч. — Помню, я однажды тебе рассказывал, что в музее написал карандашом свое имя на заднице Венеры Праксителя. Разве это не влечение?
— Я имею в виду нормальные натуры, — сказал Стивен. — Ты еще рассказывал мне, как ел коровий навоз в своей распрекрасной кармелитской школе.
Линч снова заржал и потер в паху руку об руку, не вынимая их из карманов.
— Да, было такое дело! — воскликнул он.
Стивен повернулся к своему спутнику и секунду смотрел ему прямо в глаза. Линч перестал смеяться и униженно встретил этот взгляд. Длинная, узкая, сплюснутая голова под кепкой с длинным козырьком напоминала какое-то пресмыкающееся. Да и глаза тусклым блеском и неподвижностью взгляда тоже напоминали змеиные. Но в эту минуту в их униженном, настороженном взоре светилась одна человеческая точка — окно съежившейся души, измученной и самоожесточенной.
— Что до этого, — как бы между прочим, вежливо заметил Стивен, — все мы животные. И я тоже.
— Да, и ты, — сказал Линч.
— Но мы сейчас пребываем в мире духовного, — продолжал Стивен. — Влечение и отвращение, вызываемые не подлинными эстетическими средствами, нельзя назвать эстетическими чувствами не только потому, что они кинетичны по своей природе, но и потому, что они сводятся всего-навсего к физическому ощущению. Наша плоть сжимается, когда ее что-то страшит, и отвечает, когда ее что-то влечет непроизвольной реакцией нервной системы. Наши веки закрываются сами, прежде чем мы сознаем, что мошка вот-вот попадет в глаз.
— Не всегда, — иронически заметил Линч.
— Таким образом, — продолжал Стивен, — твоя плоть ответила на импульс, которым для тебя оказалась обнаженная статуя, но это, повторяю, непроизвольная реакция нервной системы. Красота, выраженная художником, не может возбудить в нас кинетической эмоции или ощущения, которое можно было бы назвать чисто физическим. Она возбуждает или должна возбуждать, порождает или должна порождать эстетический стасис — идеальное сострадание или идеальный страх, — статис, который возникает, длится и наконец разрешается в том, что я называю ритмом красоты.
— А это еще что такое? — спросил Линч.
— Ритм, — сказал Стивен, — это первое формальное эстетическое соотношение частей друг с другом в любом эстетическом целом, или отношение эстетического целого к его части или частям, или любой части эстетического целого ко всему целому.
— Если это ритм, — сказал Линч, — тогда изволь пояснить, что ты называешь красотой. И не забывай, пожалуйста, что хоть мне когда-то и случалось есть навозные лепешки, все же я преклоняюсь только перед красотой.
Точно приветствуя кого-то, Стивен приподнял кепку. Потом, чуть-чуть покраснев, взял Линча за рукав его твидовой куртки.
— Мы правы, — сказал он, — а другие ошибаются. Говорить об этих вещах, стараться постичь их природу и, постигнув ее, пытаться медленно, смиренно и упорно выразить, создать из грубой земли или из того, что она дает: из ощущений звука, формы или цвета, этих тюремных врат нашей души[158], — образ красоты, которую мы постигли, — вот что такое искусство.
Они приблизились к мосту над каналом и, свернув с дороги, пошли под деревьями. Грязно-серый свет, отражающийся в стоячей воде, и запах мокрых веток над их головами — все, казалось, восставало против образа мыслей Стивена.