А потом целовал в губы, словно пробовал на вкус собственную кровь. И улыбался, лаская пальцами длинные черные волосы:
— Твой способ признаваться в любви убедительней всех прочих.
Откуда он знал? Каким чудом, каким шестым, восьмым, десятым чувством понимал, что значат для Альгирдаса эти несколько глотков горячей солнечной крови? Что чувствовал сам? Неужели переживал то же ощущение абсолютной, пьянящей, безусловной близости, сравниться с которой не могло никакое из человеческих проявлений любви?
Похоже, что да.
И даже Альгирдас вынужден был признать, что не будь он упырем, рано или поздно не Орнольф, а он сам позволил бы их любви найти себя. Да, все выглядело бы так, словно он выполняет данное когда?то обещание. Все выглядело бы так, словно он подчиняется зову чужой, не своей, души. Все выглядело бы… но они?то двое знали, кто из них лишь мечтал, с любовью и тоской глядя в небеса, а кто сошел с небес и обжег встретившие его руки, и сказал: «Вот я».
* * *
Это так похоже на Эйни, слишком близко к сердцу принимать гибель смертных. Она давно уже ни при чем, та девочка, погибшая во время майской охоты, не она — причина нынешних тяжелых раздумий, но именно из?за нее, не спасенной, Хельг не пил крови. Не хотел, чтобы Орнольф знал. Не хотел, чтобы Орнольф подумал, что Хельг винит его в гибели студентки. Да и не винит он, если разобраться, просто помнит, что не задержи его Орнольф, еще надеявшийся на проведение охоты как планировали, и он успел бы спасти всех.
Нет. Не в этом дело. Сейчас — не в этом.
Любовь бежит по жилам вместе с кровью. То, о чем говорят поэты, для них двоих — прекрасная, но совсем не поэтическая реальность.
…И незачем ему, чтоб с сердцем говорить,
Бесцельные слова слагать в пустые фразы… [34]
Слова не нужны — достаточно одного болезненного и острого поцелуя, вскрывающего вены.
Достаточно, чтобы понять и принять, утонуть в чужой душе, открыть свою душу, услышать все, что не сказано, и сказать все, чему не можешь подобрать слов. Страшное это искусство — чары крови, и, наверное, страшно, когда на этих чарах выстроена вся жизнь, но так уж сложилось.
— Змей хочет смерти своему сыну.
— Такова их природа, — напоминает Орнольф, — они начинают жить лишь после того, как умирают.
Альгирдас только молча качает головой.
Альгирдас только молча качает головой.
Но теперь Орнольф знает, что скрыто за его молчанием. И знает, что своими словами просто попытался успокоить. Утешить? Да, наверное, так. А с Пауком не проходят такие вещи, Паук не нуждается в утешении. Никогда. И еще Паук знает правду, а когда знаешь правду, утешения бесполезны.
Змей вовсе не хочет, чтобы его сын погиб. Он всего лишь предпочел бы получить сына обратно без души. Без чувств и воспоминаний, без личности. Пустым. Пустоту проще заполнить. Это не так больно, как убивать живую душу, чтобы вложить вместо нее всемогущество и способность им пользоваться.
Жестокость и расчетливость, хладнокровие и высокомерие, кровожадность и мстительность — это вкладывать не придется. Это — суть ангелов. И всего этого полной мерой, а то и вдвойне, будет дано Волку, если он погибнет, как хочет его отец, если душа его окажется в неугасимом пламени Ифэрэнн.
Понимает это Змей? Нет. Он же не слышал слов Артура.
Это тревожит Альгирдаса? Нет. Ему наплевать, что за тварь будет править миром.
Паук боится, что знает, чего боится Змей. А Змей боится, что сын не простит.
Не простит смерти приемных родителей; не простит восьми лет сиротского приюта; не простит первого убийства, которое его заставили совершить. Не простит всей своей жизни — жизни хищника в человеческой стае, вечного одиночества и вечного страха, и неизвестно еще, что хуже… Его столько лет ломали, обтачивали, переделывали, дрессировали и пытались приучить есть с руки. Его сделали калекой — крылатого, лишили крыльев, — и когда он поймет это, Змей потеряет его. Теперь уже окончательно.
Лучше, действительно лучше для них обоих, чтобы тот, кто называет себя Зверем, погиб и сгорел в аду. Чтобы ангел, освободившийся от всего человеческого, начал сначала. Совсем иную жизнь.
Что ж, с ним, возможно, так и получится.
А с сыном Альгирдаса? С человеческим ребенком, доставшимся упырю, выросшим вместе с тварью, ненавидящей его отца, воспитанным фейри — худшими из них — знающим, что во всех его бедах, даже в смерти матери, виноват Паук Гвинн Брэйрэ. Как получится с ним? Он не ангел. Отними у него душу — и не останется ничего.
От этого знания Орнольф попытался бы уберечь даже врага. От этого знания старался уберечь его Альгирдас. С непростительной нежностью оба хранили друг друга от этих мыслей, от близкого осознания того, что жить, в действительности, незачем. Хранили только для того, чтобы сейчас, придя извне, знание это обрушилось на головы, как лавина.
Спрятаться негде. Негде укрыться.
«Да перестань! — боль в заживающей ранке на локтевом сгибе, тягучая, как голос Альгирдаса, сладкая, как его дразнящая улыбка. — Жить стоит ради меня. Скажешь, нет?»
И это тоже умеет только он — неукротимый, неугомонный, непобедимый Паук. Смеяться, когда совсем не смешно. Орнольф не может так, но в ответ на насмешку и вызов в темно?серых глазах поневоле улыбается сам. Подумать только, и он еще воображает, будто его дело — заботиться об этом вечном мальчишке! О беззащитном и уязвимом Пауке…