Море, море

Ну и ну, какая же получается мешанина, если писать вот так подряд все, что придет в голову. Может, лучше и в самом деле рассматривать этот дневник как черновые наброски. Постараюсь, хотя бы на время, удержаться от пространных воспоминаний о моих постановках.

Может, лучше и в самом деле рассматривать этот дневник как черновые наброски. Постараюсь, хотя бы на время, удержаться от пространных воспоминаний о моих постановках. Известность мне принес Шекспир, но я брался и за многое другое. За что только я не брался! А в общем, довольно хвастать. Все это я наплел в виде пролога к разговору о Клемент Мэйкин. Но бедная Клемент может подождать, ведь ничего другого ей и не остается. Для нее битва жизни кончилась. А я сижу здесь и дивлюсь на себя. Что же я, добровольно распростился с этой магией, бросил свою книгу в море, как Просперо? Простил врагам своим? Отречение от власти, окончательное претворение магии в жизнь духа? Время покажет.

Происшествие странное и огорчительное. Я писал, сидя на своей лужайке, в своем каменном кресле, возле корытца с камнями. Утреннее солнце стало припекать, и я решил сходить в дом за шляпой. Побаливает голова, пора, вероятно, сменить очки. Я вошел в дом и стал подниматься по лестнице, помаргивая после яркого света, и, когда ступил на верхнюю площадку, сразу почувствовал, что что-то случилось, но не мог понять, что именно. Потом до меня дошло, что моя милая большая безобразная ваза исчезла со своей подставки. Она упала на пол и разбилась вдребезги. Но каким образом? Подставка не качается и не сдвинута с места. Ветра нет, занавеска из бус не колышется. Может быть, я слегка сдвинул вазу вчера, когда стирал с нее пыль?

Или был подземный толчок? Не хочется думать, что это моя вина, да я знаю наверняка, что не виноват. Я любил эту несчастную уродину, она была вроде старой собаки. Я подобрал осколки со смутным намерением ее склеить, но куда там, это невозможно. И как она могла соскочить с подставки? Не знаю, что и думать.

— Да все ваши письма в конуре, мистер Эрроуби!

Я наконец не выдержал и справился на почте. Не выдержал — то есть уронил себя, не столько в глазах деревни (хотя мне и этого не хотелось), сколько в собственных глазах. К чему мне теперь письма, к чему ждать их, изнывать, удивляться, что никто мне не пишет? Ведь я договорился с мисс Кауфман, что деловые письма она будет оставлять в Лондоне, а пересылать только письма от друзей. Но друзей-то у меня нет, втолковывал я себе. Правда, одно письмо мне очень хотелось получить, или, лучше сказать, я был уверен, что получу его. Однако вернемся к вопросу о конуре.

— В конуре?! — переспросил я почтмейстершу. (Она сестра нашей лавочницы, и почта помещается в лавке.)

— Ну да, каменная конура, не доходя поворота к вашему дому. Для миссис Чорни письма всегда там оставляли.

Я, конечно, видел эту кучу камней — в свое время дойдя со мной до шоссе, объяснил, что здесь кончаются мои владения, — но подробно ее не обследовал. Формой она и напоминает собачью конуру, но жить там, на мой взгляд, могла бы только каменная собака. Думаю, что сложили ее здесь для какой-то другой цели, какой — понятия не имею.

Я возмутился. Откуда мне было знать? Почему мне не сказали? Как мог почтальон не заметить, что письма не вынимают? А если дождь? И т. д.

Почтмейстерша повторила невозмутимо, что миссис Чорни всегда получала свою корреспонденцию в конуре, что почтальону это сокращало маршрут, что нельзя требовать, чтобы он еще проверял, взяты ли письма, да и, в конце концов, я мог быть в отъезде. И т. д.

Я купил мороженого окуня (гораздо вкуснее трески) и поспешил домой. Да, письмо, которого я ждал, и еще несколько других писем лежали в конуре (в дождливую погоду там было бы полно воды), и я принес всю пачку в дом.

Нужное мне письмо было от Лиззи Шерер, и когда я приведу его здесь, станет ясно, в каком отношении я в этом дневнике погрешил против правды. До сих пор мне вообще не хотелось говорить о Лиззи, потому что я сам еще не решил, как расцениваю один свой поступок, связанный с нею. Не то чтобы это расстраивало меня или волновало. Я приехал сюда с твердым намерением никогда больше не волноваться из-за личных отношений.

Я приехал сюда с твердым намерением никогда больше не волноваться из-за личных отношений. Слишком часто такие волнения оказываются одним из видов тщеславия. А сделал я вот что: я послал Лиззи письмо, задуманное как своего рода проверка, или рискованный ход, или игра. Игра всерьез. С Лиззи я всегда играл в серьезные игры. Пожалел ли я, что отправил это письмо? Жалею ли об этом теперь, пожалею ли в будущем? Но сначала — несколько слов о самой Лиззи.

Клемент Мэйкин была великой актрисой, или без пяти минут великой. Лиззи Шерер на другом конце шкалы, назвать ее актрисой вообще можно лишь с натяжкой. Если Лиззи стяжала кое-какие лавры, это целиком моя заслуга. Я выжал из нее больше того, что в ней было, и теперь могу признаться, что положил на нее много труда, потому что в каком-то смысле любил ее. «В каком-то смысле» означает, во-первых, что по-настоящему я любил только раз в жизни (не ее), а во-вторых, что бросить ее, когда пришло время, оказалось на удивление легко. Я никогда не сходил с ума по Лиззи, как было с некоторыми другими женщинами (Розина, Жанна). Мое чувство к ней было какое-то тихое, мечтательное, такого я, пожалуй, не испытывал больше ни к кому. Но я ее бросил. Она любила меня куда глубже. Для нее я был единственным.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50