И никаких особых средств предохранения от заразы он не применял, только курил и держал во рту чеснок и руту.
Все это мне известно от него самого.
А лекарство его жены заключалось в том, что она мыла голову уксусом и сбрызгивала им шаль на голове, так чтобы она все время была влажной; а если от тех, за кем она ухаживала, исходил особо зловонный запах, она все время вдыхала уксус, сбрызгивала им себе голову и держала у рта платок, смоченный уксусом.
Надо признать, что, хотя чума особенно свирепствовала среди бедняков, они как раз являли особую отвагу и бесстрашие, нанимаясь на работу с какой-то звериной смелостью; я назвал ее так, потому что она была основана не на религиозном чувстве и не на осмотрительности; они не прибегали к каким-либо предосторожностям и хватались за любой заработок, с каким бы риском он ни был сопряжен, — будь то уход за больными, слежка за запертыми домами, перевозка заболевших в чумной барак или — самое страшное — перевозка трупов на кладбище.
Именно при Джоне Хейуорде, на его участке, произошла та история с волынщиком {176}, которая тогда всех сильно позабавила; и Джон уверял, что все это правда. Говорили, что волынщик был слепым, но Джон сказал, что все это враки: просто он был безграмотным жалким бедняком, который часов в 10 вечера обходил дома, играя на волынке; его обычно пускали в кабаки, где его знали, давали выпить и закусить, а иногда и монетки бросали; а он за это играл на волынке, пел и своими глупыми речами потешал народ; так он и жил. Но теперь, как я уже говорил, настали плохие времена для подобного рода развлечений, однако бедняга продолжал слоняться по-прежнему, но почти умирал с голоду; и когда кто-нибудь спрашивал, как он поживает, отвечал обычно, что погребальная телега еще не увезла его, но обещалась приехать за ним на следующей неделе.
Однажды ночью бедняга — то ли ему кто-то поднес лишнего (Джон Хейуорд сказал, что напился он не в частном доме, а в кабаке на Коулмен-стрит, где его угостили лучше обычного), то ли еще почему — только, повторяю, бедняга с отвычки, ведь долгое время он жил впроголодь, крепко заснул у ларька возле Лондонской стены неподалеку от Крипплгейтских ворот; и как раз рядом с ним люди из углового дома, заслышав колокольчик погребальной телеги, положили тело человека, скончавшегося от чумы, считая, что и он тоже мертвец, принесенный кем-то из соседей.
Когда Джон Хейуорд подъехал со своим колокольчиком и телегой и нашел два тела, лежащих у ларька, то их подняли обычными приспособлениями и бросили в телегу; и все это время волынщик крепко спал.
Оттуда они поехали по другим улицам, подбирая трупы, покуда, как сказал мне честный Джон, они чуть не похоронили волынщика заживо, прямо в телеге; однако за все его время он так и не проснулся; наконец, телега приехала к тому месту, где тела предавали земле; было это, насколько помню, около Маунт-Милл; {177} но там телега какое-то время ждала, пока все не будет готово принять ее горестный груз; так вот, как только телега встала, парень проснулся, с трудом высвободил немного голову из-под трупов и, приподнявшись в телеге, заорал:
— Эй! Где это я?
Это страшно напугало помощника сторожа, но немного погодя он пришел в себя и воскликнул:
— Господи, спаси и помилуй! В телеге кто-то живой!
Тогда беднягу спросили:
— Ты кто будешь?
И парень ответил:
— Я бедный волынщик. Куда я попал?
— Куда ты попал? — переспросил Хейуорд. — Ты попал в погребальную телегу, и мы сейчас тебя похороним.
— Но ведь я вроде не помер? — спросил волынщик, и это всех слегка развеселило, хотя поначалу они были очень напуганы. Так что они помогли бедняге выбраться, и тот пошел своей дорогой.
Надо заметить, что погребальные телеги в городе не были закреплены за определенным приходом; и одна телега могла обслуживать несколько приходов, в зависимости от количества трупов; и увозили их не обязательно на соответствующее приходское кладбище; многие трупы из Сити за неимением места вывозили за город.
Я уже говорил о страхе и удивлении, которые вселял в людей этот мор.
Я уже говорил о страхе и удивлении, которые вселял в людей этот мор. Теперь же хочу сделать несколько серьезных замечаний нравственного характера. Уверен, что никогда еще город — во всяком случае столь огромный город — не оказывался до такой степени не подготовленным к этому ужасному испытанию, будь то светские власти или духовенство. Как будто не было предупреждения, предчувствия, ожидания; соответственно и не было сделано в городе ни малейшего запаса провизии для общественных нужд. Например, лорд-мэр и шерифы не сделали запасов провизии для тех нужд, которые можно было предвидеть. Они не предприняли никаких мер, чтобы облегчить положение бедняков {178}. У жителей города не было складов зерна и муки для поддержания бедняков, которые — будь у них эти склады, как в подобных случаях делалось за границей, — облегчили бы положение многих несчастных семейств, доведенных теперь до отчаяния.
О состоянии финансов в городе могу сказать немногое. Поговаривали, будто Лондонское казначейство было баснословно богато, и это подтверждается огромными суммами, полученными от него год спустя на восстановление общественных зданий, пострадавших от лондонского пожара, а также на новые строительные работы; в первом случае я имею в виду прежде всего Гилдхолл {179}, Блэкуэллхолл, частично Леденхолл {180}, половину Биржи {181}, Сешн-хаус, Бухгалтерию, тюрьмы Ладгейт {182} и Ньюгейт {183}, верфи, лестницы, пристани и многое другое — все то, что было сожжено и попорчено во время Великого лондонского пожара, случившегося через год после чумы; во втором — Монумент {184}, Флитскую канавку {185} с ее мостами, Вифлеемский госпиталь, или Бедлам {186}, и т. д. Но, возможно, распределители городских кредитов в те времена больше совестились брать сиротские деньги на благотворительность для доведенных до крайности людей, чем распределители последующих лет — на украшение города и восстановление зданий; несмотря на то, что в первом случае пострадавшие могли бы считать свои деньги лучше потраченными и общественное мнение было бы меньше склонно к упрекам и возмущению.