Ибо были у первого епископа Тулузы дела куда как поважнее.
* * *
Однажды утром направлялся Сатурнин к своему малому храму, что находился за городскими стенами. Путь его лежал мимо большого храма языческих богов на Капитолии, где в этот час жрецы готовили в жертву красивого белого быка.
И когда мимо проходил Сатурнин, огонь на их жертвеннике внезапно погас.
Настигли жрецы Сатурнина и повалили на землю, а повалив избили. Он же молчал и не звал на помощь. Когда жрецы устали бить его, спросил их епископ:
— Как, стало вам легче?
Они промолчали, тогда он спросил опять:
— Утолили свой гнев?
Они ответили:
— Да.
Сатурнин снова осторожно заговорил с ними.
— Могу я теперь идти? Меня ждут сегодня за городскими стенами.
Но жрецы ответили, что отпустить на волю такого злого колдуна и святотатца они не могут.
Сатурнин вздохнул и покорился им. Был он уже стар, и Бог звал его к себе.
Жрецы взяли того быка, от которого отказались их боги, и вывели на крутые ступени храма. Затем они связали старому епископу руки и ноги, пропустили веревку у него под животом, между ног и плечей, и привесили пленника под брюхом у быка, так что спиной Сатурнин слегка касался земли, а лицом упирался в бычьи яйца.
Язычники стали, смеясь, злить быка. Они кололи его острыми ножами и стегали палками, но пока не отпускали, удерживая за веревку, привязанную к рогам. Бык бесился и пытался бить их рогами.
Тогда Сатурнин молча заплакал. Близкая смерть сделала его слабым. Но он не стал ни о чем просить жрецов, потому что Бог все громче и громче призывал его к себе.
Наконец язычники отпустили разъяренного быка. Он промчался по ступеням храма, вырвался из города и унесся в поле — избывать злобу.
К вечеру две женщины вышли в поле и увидели, как, окруженный роем жирных мух, пасется белый бык, охлестывая хвостом гладкие бока. Под брюхом у животного болтался багрово-черный мешок.
Под брюхом у животного болтался багрово-черный мешок. Подойдя ближе, они разглядели, что это человек с наполовину содранной кожей и переломанной в нескольких местах спиной.
Одна женщина стала кормить быка хлебом и льстить ему нежным голосом, а вторая разрезала веревки и освободила зверя от ноши.
Только по кольцу на правой руке и признали Сатурнина.
Одна женщина сняла с волос покрывало и завернула в него тело, а другая сняла плащ. И так, вдвоем, понесли тело епископа к малому храму, чтобы там похоронить.
* * *
Это случилось почти за тысячу лет до того, как граф Раймон, по счету тулузских Раймонов шестой, собрал свой народ в собор святого Сатурнина, чтобы обсудить: как дальше отражать проклятых франков, позарившихся на прекрасный город Тулузу?
И говорил граф Раймон под высокими, красновато-золотистыми сводами:
— Вы помните, как хороша была прежде наша Тулуза. Ныне везде зияют бреши, повсюду пепелища и развалины. И Монфор упорно домогается превратить ее в пустыню. Он говорит, будто пришел сражаться с ересью. Нет, Монфор привел на нашу землю своих голодных франков, чтобы погасить свет любви. Чтобы навсегда погибла куртуазия и с нею — доблесть рыцарства…
И кричали и спорили между собой горожане, переговаривались, улыбаясь и хмурясь, рыцари — из Фуа, Арагона, Каталонии, Наварры, а собор Сен-Сернен, как старый дедушка, заботливо хранил их всех, будто обнимал большими теплыми руками.
Приход Сен-Сернен. Душа Тулузы.
Любящая, пылкая, своенравная, нежная, упрямая, любопытная.
* * *
Минула Пасха 1218 года от Воплощения. Надвинулся и расцвел май. Теперь Раймон то и дело наскакивал на лагерь франков, но до серьезных сражений не доводил — так, дразнил и тиранил.
И вот у Симона не осталось больше ни веры, ни надежды.
С кардиналом Бертраном граф Симон и прежде не очень-то ладил; теперь же, после общей зимы, вовсе между ними всё расстроилось.
Легата долгая зима и бесполезная весна измучили еще больше симонова. Симон воин; он умел выжидать. Легату же подавай все сразу, по первому велению. Легат был церковником и ждать не желал.
И потому винил кардинал Бертран графа Симона в лености и бездеятельности, в нерешительности, в неумении, в том, что разинул рот на такой кус, который между зубов не помещается.
В уныние вгонит, а после унынием же и попрекает: мол, грех. Тем и живет.
Своего сына Амори Симон от легата берег, в лагере держал. Сам же изнемогал и не чаял уж разрешения от бед.
И вот приходит к Симону сенешаль Жервэ, от радости дрожащий, и без худого слова зовет на стены.
Следом за сенешалем поднимается Симон на ту стену, что обернута к полуночи, и видит, как приближается к Нарбоннскому замку кавалькада, расцвеченная множеством славных флагов.
Рычат львы и леопарды, бесятся куницы и медведи — идущие и готовые прыгнуть. Разевают клювы хищные птицы, встопорщены их когти. По зеленой равнине накатывают они на Тулузу, а люди, скачущие под этими знаками, и сами им под стать и несут в груди сердца львов и леопардов.
Впервые за долгие месяцы озаряется улыбкой лицо Симона — постаревшее, усталое. Была эта улыбка скуповатой, трудной, будто позабыл Симон, как это делается.
И вымолвил Симон:
— Как красиво!..
Впереди кавалькады женщина верхом на крупном коне. В гриву коня вплетены цветные ленты, попона под седлом с кистями, с уздечки свисает бахрома.
А всадница в белом и золотом, широкие рукава с меховой оторочкой разлетаются, подол вьется. Белый мех у ворота ласкает гордую шею. Рослая, широкая в кости, сияющая, вся — как полдень. Толстые пшеничные косы бьют ее по спине и плечам.
Господи! Дразнит она, что ли, мужа своего, одевшись девушкой?