* * *
Симон, не глядя, бросает на руки своего сына Гюи плащ и пояс с мечом, так что Гюи совсем погребен под этой грудой и делается как бы невидим.
Навстречу отцу выходят Амори — старший сын, наследник — и сенешаль Жервэ. Симон здоровается с сенешалем, дружески обнимает старшего сына, прижимает к широкой твердой груди. Спрашивает на ходу — как мать, как другие дети, здоровы ли.
— Не озорничали? — спрашивает Симон, оглядываясь во дворе. — Донжон не уронили?
Хохочет.
Не по-доброму смеется отец, исполнен гнева и тревоги. Амори совсем не весело, когда он видит это, однако и Амори улыбается тоже. Попробуй не улыбнись, если граф Симон шутку изрыгнул…
В раскрытые ворота на веревке, будто полон, тянут лучших граждан Тулузы. Всех — числом сорок один, во главе с вигуэром. Обернувшись, Симон все с той же недоброй ухмылкой глядит.
И Амори глядит. Радость от встречи с отцом сменяется на его лице заботой.
Симон говорит своему сыну Амори:
— Это заложники.
Амори молчит. И Жервэ молчит.
Симон повторяет (а ухмылка все шире, и беловатая корка в углу рта — засохшая слюна — трескается):
— Я взял от Тулузы заложников.
Амори молчит.
— Я хочу, чтобы вы разместили их в казематах, какие посуше.
— Хорошо, — говорит Жервэ.
Заложников загоняют во двор. Ворота с грохотом отхлопывают их от равнины, от Гаронны, от милой Тулузы. Солдаты — у многих сохранилась неизгладимая печать палестинского солнца — опускают полон на колени.
Ворота с грохотом отхлопывают их от равнины, от Гаронны, от милой Тулузы. Солдаты — у многих сохранилась неизгладимая печать палестинского солнца — опускают полон на колени. Пусть ждут, что уготовил им граф. Они пленные, у них времени навалом. Пленным торопиться некуда.
Амори разглядывает их издалека. Забота все глубже бороздит его молодые черты. Кое у кого из заложников лица уже расцвечены побоями.
— Как их много! — говорит Амори отцу.
— Будет еще больше!
Симон отвечает громче, чем нужно. Пусть слышат. Пусть все слышат, даже те, кто с радостью отвратил бы слух от него, от Симона — Симона де Монфора, графа Тулузского.
— Господь с вами, мессир! — вырывается у сенешаля Жервэ. — Не слишком ли сурово вы поступаете с этими людьми?
А Симон — на весь двор — р-ряв:
— А коли и впрямь вздумает Тулуза бунтовать — повешу их на стенах. Одного за другим. Одного, — тык пальцем в сторону полона, — за другим — за другим — за другим… — Вытянув вперед темные, навсегда сожженные солнцем крепкие руки в белых шрамах: — Своими руками! — И, к Амори, без всякого перехода: — Где ваша мать?
— Ждет вас, мессир. — Амори показывает, где.
Все дальнейшие хлопоты о заложниках Симон переваливает на сенешаля, а сам широким шагом направляется к башне — туда, где ждет его дама Алиса.
Гюи, брат Симона, всё еще остается за стенами замка. Он возвратился к арьергарду и теперь следит за тем, чтобы все сеньоры с их отрядами разместились на равнине, не чиня излишних беспокойств друг другу.
* * *
Тулуза тревожится.
Тулуза знает за собою грех и потому страшится.
* * *
Фалькон влетает на площадь, распугивая беспечных кур, резко осаживает коня перед самым собором Сен-Сернен. Тотчас же двое из его свиты подбегают, чтобы помочь епископу оставить седло. Фалькон задыхается. Однако едва лишь его ноги касаются земли, как он отталкивает поддерживающие руки и опрометью бросается в собор.
Споткнувшись о нищего, всполошив двух унылых богомольных старух, врывается в ризницу.
— Где аббат?
Находят и приводят аббата. Тем временем Фалькон уже пробудил от сонного полузабытья ленивого дьякона. Дьякон устрашился и в одночасье сделался усерден.
А Фалькон отдавал приказы — будто пожар тушить прибежал.
Велел звонить.
Велел созывать народ.
Распорядился послать за консулами, за нотаблями и членами большого совета. Вынь да положь Фалькону нотаблей. Хоть из-под земли!..
Сомлев в страхе и неизвестности, Тулуза, едва только заслышала колокола, встрепенулась: вот оно!.. Сейчас все расскажут, все разъяснят!.. Что — как там Симон? Очень ли гневается? Будет наказывать или нет? И если повесит, то кого?
Сейчас!.. Сейчас!..
Площадь и базилика быстро заполняются людьми. Конники Монфора, отряженные в епископскую свиту, вздымаются над толпой. То и дело расталкивают людей, чтобы освободили путь для городской знати: тем место не на площади, а в соборе.
На ступенях, среди нищих (те-то уж рады-радешеньки приключению), утвердился Кричала — передавать толпе на площади слова, говорящиеся в соборе. Одним ухом Кричала в базилике, другим — вовне, на площади.
Вышел Фалькон — как был, в запыленной одежде, без надлежащего облачения, с одним только посохом в руке.
— Кто это? — понесся шепот.
Фалькон заговорил.
— Возлюбленные дети! Что вы натворили? Зачем подвергли себя смертельной опасности?
Этот голос — высокий, ломкий — многие узнали, ибо нередко слышали его прежде.
— Вроде, епископ это, Фалькон, — зашелестели голоса в паузу, пока Кричала надрывался на ступенях: «Зачем, говорит, опасности себя подвергаете? Смертельной!»
— Фалькон, Фалькон. Епископ. И посох у него.
— Мало ли что посох! Если б в ризах — тогда да, конечно. В ризах — тогда был бы Фалькон, а то…