— Оставь её, девочка.
И Павлин отпустил Тапело. Она так и осталась стоять, где стояла. Вжавшись в дальнюю стену.
— Вы… — Девочка ударила кулаком о стену. — Вы, люди. — Она сползла по стене на пол. — Господи, какие же вы после этого люди…
— Он не заряжён, — сказал Павлин и открыл патронник. — Видишь, он не заряжён.
Вот она, комната.
Одиночество. Неизбывное одиночество каждого из нас, и страх, и боль, что свела нас всех вместе и привела нас сюда, в эту комнату, в это мгновение во времени, я это видела — даже в Павлине.
— Ну, блин…
Павлин испугался. Испугался того, что открылось ему в себе.
— Он не заряжён.
Я кивнула. Я думала, что все уже сказано, что говорить больше не о чем, но тут Тапело подняла голову.
— А какой смысл таскать пистолет, если он не заряжён? — спросила она.
— Какой смысл?
Она посмотрела на нас обоих.
На мужчину с бесполезным оружием в руках; на женщину — на меня, распростёртую в полной прострации на кровати. А потом девочка рассмеялась. Вот эта комната. Вот это место, где все случилось. Вот эти люди.
* * *
Воняло — просто кошмар. Пол был весь мокрый, сиденье унитаза — липкое и холодное, свет в кабинке не работал. Так что пришлось делать свои дела в темноте. Мне это виделось так: из меня выливается яд. Долгой тугой струёй. Конечно, со мной и раньше случались приступы шума, но чтобы так плохо… такого не было никогда. Да ещё Павлин вкатил мне неслабую дозу «Просвета», и теперь у меня все болело, пощипывало и чесалось. Глаза, уши, язык, кончики пальцев, волоски в носу. В голове поселилась тупая боль, череп как будто выскребли начисто. Было так хорошо: побыть в темноте, одной, в замкнутом пространстве, — пока все это происходило. Со мной.
Смыв не работал, туалетной бумаги не было. Но зато мне стало легче. Я вымыла руки в надтреснутой раковине. Пока я там возилась, свет мигнул пару раз. В проводах, оплетающих город, искрило, электричество пробивалось сквозь ночь, лампочки вспыхивали и меркли, с трудом удерживая слабый ток, а потом снова гасли, но в этих вспышках мне удалось рассмотреть помещение, пятна сырости и подтёки грязи, шепчущихся насекомых, надписи на стенах.
Деревянную раму над раковиной.
Я смотрела на эту раму, на закрашенную поверхность, на заводское клеймо, «Томас Монро и сыновья». Краска цвета тусклой ржавчины местами пооблупилась, как будто её сковырнули ногтем. Я знала, что там, за слоем краски: плёнка химического раствора, нитрат серебра. А под серебром — лист стекла.
Зеркало.
Кингсли рассказывал мне про историю зеркал. Как человек, глядя на своё отражение в воде, впервые начал осознавать себя. Он пересказал мне миф о Нарциссе, который влюбился в своё отражение. Он говорил, что это горько?сладкое чувство знакомо каждому из нас — любовь к своему зеркальному двойнику. А все зеркала — это только подобия той первой воды, заключённой в стекле. «Думаешь, им это нравится? — сказал он. — Думаешь, отражениям нравится, что их ловят в зеркале и заставляют опять и опять возвращаться к поверхности, и подставлять себя нашим взглядам, и смотреть на нас, изо дня в день, на те же давно надоевшие лица? Они морские создания, Марлин. Речные, озёрные. Скоро они все вернутся обратно в воду».
Вот она, ещё одна маленькая частичка мира, заключённая в стекле, отвергнутая, заброшенная, повёрнутая к стене, брошенная в одиночестве. Притаившаяся в ожидании…
Не смотри на себя, если ты заразился.
Мне вспомнилась история Павлина. Все, что случилось в прицепе. И все, что было сегодня… наш поход в театр… вообще весь сегодняшний день, и последняя неделя, и все прошедшие недели, и Хендерсон на улице, под дождём. «Видишь, Марлин? — сказала она. — Видишь, что получилось? Теперь ты понимаешь, что происходит, когда включается эта хреновина?» Слова, сказанные с такой леденящей яростью, с такой злобой. А теперь я стою в этом вонючем сортире в дешёвом отеле и смотрю на обратную сторону зеркала.
Я знала, что должно пройти ещё сколько?то там минут, прежде чем «Просвет» подействует в полную силу. Так мне сказал Павлин. Ты там осторожнее, сказал он. Ты держись. И ещё он сказал, пусть мне будет хорошо. Но одна только мысль о моем лице, которое я уже столько не видела… Да. Хорошо. Я буду держаться.
Я перевернула зеркало лицевой стороной к себе.
Я перевернула его с закрытыми глазами. А потом открыла глаза.
И посмотрела на себя.
Вот она, я. Марлин. Марлин Мур. Тридцати пяти лет от роду. Кто я там? Журналист? Скажем так, я была журналистом.
Тридцати пяти лет от роду. Кто я там? Журналист? Скажем так, я была журналистом. Мне не раз говорили, что я очень неплохо пишу, что я умею рассказывать, но теперь все изменилось. Что значит «рассказывать»? Я не знаю. Никто не знает. История как набор сломанных жестов и знаков, растерявшихся по дороге оттуда сюда, когда все значения рассыпаются и ускользают. Ускользают, как сон, и все же… Мне удалось продержаться, дотянуть хотя бы досюда. Скрепить воедино отдельные части. Найти себе спутников. Хендерсон и Павлина. И эту девочку, Тапело. Особенную девочку. Вместе мы кое?что сделали, и чемоданчик заметно потяжелел с тех пор, как я начинала все это одна.
Кто я? Марлин Мур. Поток расплывчатых образов в зеркале. Я смотрела на себя и сама себя не узнавала. Я была для себя незнакомкой. Мы растворялись друг в друге, две незнакомки, разделённые зеркальным стеклом, под болезненным светом тускнеющей лампочки. И в какой?то момент отражение стало красивым. Да, я была очень красивой. Там, в зеркале. Блестящие волосы, привлекательное лицо, нежная улыбка. Я стала моложе. А потом — ещё моложе. Словно солнечный свет залил зеркало. Я даже не сразу сообразила, что это уже не я, что я смотрю на лицо своей дочери, а потом этот образ померк и исчез прямо у меня под рукой. Сколько времени мне понадобилось, чтобы это понять? Неужели так долго? Мои ещё влажные пальцы скользили по зеркальной поверхности, словно пытаясь схватить ускользающий образ. Почему я так долго соображала?