Но Снофру молчит, в землю смотрит. Вокруг солдаты мои столпились, гудят возбужденно, оружием бряцают — от схватки еще не отошли. У Давида рожа — бледнее белого лотоса. Сообразил, что дело плохо. Будь он роме, может, и обошлось бы, но он — иудей, наемник, иноверец.
Хуфтор, черная душа, обнюхал камень, поскреб надпись из почерневших иероглифов и поворачивается ко мне с мерзкой ухмылкой.
— Ошибаешься, чезу, не старинный это памятник, а нынешней династии. Гляди, вот имя фараона Джосера Семнадцатого, прапрадеда нашего светлого владыки, да живет он вечно! А вот — моча хабиру… Оскорбление величества!
Хуже этой статьи лишь покушение на царскую особу, о чем Снофру хорошо известно. Так что кивает он Пиопи, командиру первой череды, и говорит:
— Оскорбителя — к стенке. Действуй, офицер.
Пиопи деваться некуда. Кивает он в свой черед теп-меджету Хоремхебу и велит построить расстрельную команду.
Солдаты зашумели. Надо сказать, бойцы в первой череде — лучшие из лучших, ветераны-наемники, парни умелые и свирепые, как сама Сохмет. Роме, ливийцы, хабиру, шерданы… все, кроме кушитов. Их я в чезете не держал — ложатся под огнем и в рукопашной против ассиров ничего не стоят. Ну, не об этом речь, а о том, что все на меня глядят и каждый на себя судьбу Давида примеряет.
Я с генералом заспорил:
— Нельзя его расстреливать, семер.
— Отчего же? — говорит Снофру. — Всякого можно расстрелять. Хвала Амону, власти у меня достаточно!
— Этого нельзя, — повторяю. — Он — менфит, [10] воин великого мужества, из двадцати восьми памфиловцев. За подвиг награжден «Святым Аписом», а после выслужил бляху доблести «Глаз Гора», бляху за оборону Тира и бляху Сохмет за уничтожение семи противников в одном бою. И хоть большая на нем вина, но к стенке — это слишком.
Сказал я правду — были у Давида боевые бляхи, и в корпусе недоброй памяти Памфилия он тоже служил. Все-таки что-то в его пользу! И еще одно: если бы брызнул он на памятник царствующему Джосеру, расстреляли бы на месте, но прапрадед — родич дальний, и тут возможно снисхождение.
Но Хуфтор не унимался:
— Расстрелять! А командира чезета — под палки!
— Опозорить меня хочешь? Не будет этого! — говорю. — Не будет, клянусь Маат, богиней истины! Лучше к стенке встану со своим бойцом!
Хуфтор чуть не запрыгал от радости:
— Ты сам это сказал, не я! Хочешь оскорбителя спасти? Значит, сам ты оскорбитель!
Солдаты мои расшумелись, так расшумелись, что ясно: своих расстреливать не собираются.
— Не будет, клянусь Маат, богиней истины! Лучше к стенке встану со своим бойцом!
Хуфтор чуть не запрыгал от радости:
— Ты сам это сказал, не я! Хочешь оскорбителя спасти? Значит, сам ты оскорбитель!
Солдаты мои расшумелись, так расшумелись, что ясно: своих расстреливать не собираются. Пиопи и Хоремхеб стоят, не знают, что делать. Снофру тоже в сомнениях: за малое наказание будет на него донос от Хуфтора. А у меня — холодный пот на висках; чувствую, что пахнет мятежом, и тогда не сносить мне головы. Ни мне, ни Пиопи, ни Хоремхебу, ни остальным моим бойцам.
Тут выскочил Иапет и попер на Хуфтора с кулаками.
— Краснозадый павиан! — кричит. — Тебя самого обоссать, башку пробить и закопать под кучей дерьма! Ты на кого тянешь, морда крысиная? На солдат, что кровь проливают? На храброго чезу? Он нас в бой ведет, а тебя, вошь, я под пулями не видел!
Придержали его, не успел он Хуфтору врезать, но наговорил многое, и фараону светлому досталось, и его прапрадеду. Ливийцы — импульсивный народ, кровь у них горячая, рука на расправу быстрая, ибо родились они в жаркой пустыне. Кожа их бела и не смуглеет под солнцем, [11] но гневные лучи светила — в их душах, и носят они этот огонь как метку своего разбойничьего племени. Горе тому, кого обожжет это пламя!
Но, как я сказал, придержали Иапета. Что до Снофру, тот вынес мудрое решение: всех троих — под трибунал, но не по первой, а по второй статье Военного Кодекса. Назначь он первую, мы бы нежились уже в Полях Иалу… Судили нас за оскорбление почившего величества, но, снисходя к былым заслугам, жизнь все же сохранили. Много это или мало? Двадцать лет в каменоломне, чуть не половина прожитого мной, и если выйду я на волю, то дряхлым седым стариком… Но что сожалеть о свершенном! Чести я своей не потерял, милости не просил и чужими жизнями не откупился — жив Давид, жив Иапет, и они еще молоды.
Когда я встану перед другим судом, перед Сорока Двумя в царстве Осириса, [12] и когда взвесят они мою душу, будет ясно, что поступил я по совести.
Глава 2
Ассиры
Ночью над нами загудело. Гул был знаком — не наши «соколы Гора», а басовитый грозный глас вражеских машин. За такими звуками обычно следуют посвист летящих с неба бомб, грохот разрывов и крики умирающих.
Иапет, спавший вполуха, как подобает жителю пустыни, проснулся первым, а за ним — весь барак. Мы ринулись к выходу, но там уже торчали халдеи, и стволы в их руках глядели на нас черными мрачными зрачками. «Из бараков не выходить! — завопил Бу, старший надзиратель. — На место, кал гиены! На место, падаль, и сидеть тихо!» Его приказ подхватили другие охранники по всему периметру лагеря. Я услышал их громкую перекличку и понял, что Бу отправляет кого-то к Саанахту за новостями и распоряжениями. У Саанахта был ушебти, [13] и по радиолучу он мог поймать Мемфис, или Фивы, или Суу, базу Первого флота на Лазурных Водах.