Мы пили чай. Потом она вспомнила, зачем пришла. Вернула мне книгу. Постепенно успокоившись, разговаривали, рассказывали о себе. Она сидела долго и как-то боялась возвращаться к своим девочкам, видимо, не сказала, куда идет. Я боялся поднимать трудный вопрос о согласии. Вдруг откажет опять, но было очень хорошо с ней. Не помню, чем мы занимались весь вечер. Когда она уходила, у двери я ее обнял за плечи и еще раз поцеловал. Она как бы не замечала этого.
— Когда ты ко мне переедешь? — спросил я тихо, на ухо.
— Не знаю! — закуталась в свой шерстяной платок и убежала.
На следующий день мы были вместе целый вечер. Целовались, обнимались.
— Когда ты ко мне переедешь совсем?
— Через неделю! — тихо, совсем тихо сказала она и поцеловала меня в ухо в первый раз.
Это было двадцать второго февраля 1940 года. Мы совсем перестали заниматься. У нее от поцелуев совсем опухли губы, а она не стеснялась этого. Как-то освободилась или, как говорят, раскрепостилась, и даже радовалась своей зрелости, что ли. Я уже не торопил ее. Я знал, что это серьезно, что это навсегда, и было так хорошо.
Когда настало тридцать первое число, я сказал ей: «Ты обещала переехать ко мне завтра? Ты переедешь?»
— Да!
— Но завтра первое апреля, — сказал я. — Какая-то несерьезная свадьба будет у нас, как бы в шутку. Лучше переедешь ко мне второго.
И второго днем, когда ее подруги были в институте, мы перенесли Ирины вещи ко мне в комнату.
Так мы поженились 02.04.40. А 11.04.40 Ира уже забеременела Леной и 11.01.41 родила ее в институте Отто на Васильевском острове.
А девочки, подруги по комнате, написали маме в Куйбышев: «Ира плохо себя ведет и не ночует дома».
Быстро приехала мама. «Когда я была здесь, — сказала она, — у Иры назревали серьезные события, я перебрала всех, но тебя в числе их не было и во внимание не приняла. Думала, за Жабина выйдет. Не показался ты мне, а опередил всех, и так быстро, ничего не скажешь». Хотя она и благословила нас, маму я не покорил — раз и навсегда. А с Ирочкой становилось все лучше и лучше. Казалось, наступил верх блаженства, а завтра становилось еще лучше и делалось страшновато даже — что же может быть еще дальше.
В декабре 41-го Ирочка писала Дине:
«Темнота, голодуха, болеют дети. Работаем, работаем, работаем. Мама пошивает, кое-что зарабатывает, но очень мало. Левочка пишет тоже очень мало, ему трудно там, мне здесь. Скучаю по нем до болезненного спазма в груди. Часто, постоянно в свободную минуту представляю его, а во время работы делаю ее автоматически, а воображение с ним. Пересеиваю оценки первой встречи. Приезд в Куйбышев. Альплагерь. Расставание.
Когда мы встретились впервые, он меня как удав кролика привлекал. Конечно! Он очень высокий, черный, красивый, но сказать, что я влюбилась сразу, не могу. Я и не знала, что это такое. Он меня действительно схватил с первого взгляда, с первого слова. Я сразу старалась оказать ему сопротивление и не смогла, становилась безвольной и мягкой.
Я не могла собрать мыслей своих и решить — как мне быть, что сказать, как бороться со своей слабостью, и нужно ли бороться. Я текла по течению.
Это была и благодать, и страшно. Я его не знаю. Он может сделать со мною все, что захочет. И не боюсь. Пусть делает!
Это манит. И страшно! Но его не боюсь совсем. И сразу поверила ему. Точно поняла, а скорей — почуяла: он хороший и завладел мною совсем. И мысли, и вся я — его.
Одно четкое слово владело мной. Не обманет. Он не обидит, не продаст.
А любовь пришла позже, или я поняла ее позже, когда стала принадлежать ему совсем.
Чувство к нему росло и росло. Он был моим властелином и знал об этом, но ни на волосок не пользовался своей возможной властью. Наоборот, он слагал всю свою силу к моим ногам. Это было счастье. Большое счастье полюбить и быть любимой таким человеком. Когда я к нему пришла, боялась только одного трудного вопроса. Но он ничего не спросил и никогда не спрашивал, не было на мне ничего грязного и зазорного, но было бы трудно объяснить ему, и я была ему так благодарна, без конца и без края. И во всем он был добр и великодушен, как сильный и смелый человек. Как с ним было хорошо! Я поняла это навсегда, на всю жизнь. Никогда! Никто другой! И вот теперь я одна, ослабла от голодухи, забот о детях, холода. А он, Левочка, светится моей звездочкой счастья, и никогда! и никто! другой».
Прочесть это письмо мне довелось значительно позднее. Как не похоже оно было на то, что позже ожидало меня при встрече с Ирочкой в Куйбышеве.
ВЕЛИКАНОВ
Нас оставалось только трое из одиннадцати ребят, почти как в песне, и первому из равных, старшему из нас Карпу Великанову оторвало ногу.
Как-то обычно и простенько все звучит в одной фразе — оторвало ногу. Толе Кельзону вырвало бок осколком, Сереге Калинкину перебило голень, Абраму — осколок в живот, а Карпу — оторвало ногу. Хочется сказать, Надежда… Надежда … угасает пунктиром. Справедливость, правда и милосердие восторжествуют, хватит ли нас увидеть это торжество.
Карп был в командирской разведке с полковником Угрюмовым и нарвался на мину. На нашу мину. И была их, мин этих, тьма. Проклятые мины. На них подрывались свои, а немцы по ним же ходили. Ставились мины пехотные и танковые, ставились на проходах, в лесу на полянах. Кто ставил и где ставил — забывалось. Сегодня он поставил — завтра его убило. Сегодня поставил — завтра забыл, а Карп нарвался.